Лучших слов, кажется, не найти. Поразительно, как у Пастернака ничто не выглядит кощунством — даже сообщение о том, что после известия о смерти Яшвили ему захотелось выкупаться. Есть какое-то всеобъемлющее органическое чувство жизни, не боящееся небрежностей и неловкостей,— на волне этого чувства все можно.
Тициан Табидзе был арестован 10 октября 1937 года ирасстрелян в декабре — точная дата не известна и теперь. Пастернак узнал о его аресте почти сразу. Отправлять письмо Нине Александровне почтой он не решился, будучи уверен, что почта просматривается; писать ей казенные слова он не мог, а делать настоящие достоянием органов не хотел. Письмо он передал с переводчиком Виктором Сонькиным, не забыв отметить, что такая миссия — «честь и слава его сердцу». Он и здесь нашел слова поистине духоподъемные, хотя с самого начала почти не верил, что Тициан вернется:
«Я знаю, что в каком-то высшем плане наше новое, выстраданное, временно отсроченное воссоединенье предрешено во всех подробностях, и наше дело только не погубить свиданье, то есть дожить до него».
Младший сын Пастернака, Леонид, родился ровно в полночь 31 декабря 1937 года. За сорок лет существования больницы, с гордостью отмечает Зинаида Николаевна в мемуарах, не было ничего подобного. Сенсация даже попала в газеты: «Вечерняя Москва» сообщила о том, что первым новорожденным москвичом оказался сын гражданки 3.Н.Пастернак (о том, что отец новорожденного москвича имеет какое-то отношение к поэзии, не было сказано ни слова). Пастернаки собирались встречать Новый год у Ивановых в Лаврушинском, но схватки начались в седьмом часу вечера — в семь Пастернак отвез жену в больницу имени Клары Цеткин, привилегированную, с телефоном в каждой палате. Сам Борис Леонидович поехал к Ивановым и каждый час оттуда звонил жене. В десять Зинаида Николаевна ему сказала, что рожать, по-видимому, будет не раньше, как дня через два-три,— и попросила ее забрать хотя бы на ночь, чтобы вместе встретить Новый год.
— Ты с ума сошла!— закричал он.— Лежи смирно!
Не успела она повесить трубку, как поняла, что он прав: схватки возобновились. В следующий раз он позвонил в больницу сразу после боя курантов — поздравить жену с Новым годом,— и ему сообщили, что он стал отцом. В восторге он все время целовал и благодарил Тамару Владимировну, как будто счастливое разрешение Зинаиды Николаевны от бремени было ее личной заслугой. Мальчика записали все-таки 1937 годом — о чем Зинаида Николаевна впоследствии горько жалела: и в смысле призыва в армию, и в смысле отправки в эвакуацию этот лишний год ему сильно мешал.
На следующий день после родов Афиногеновы прислалией огромную корзину цветов и вырезку из «Вечерки». Денег не хватало — оригинальных стихов Пастернак не писал, а переводил в основном западноевропейскую лирику, которую печатали не слишком охотно и оплачивали скудно. Зинаида Николаевна после родов взялась даже за переписку нот,— но вскоре у Пастернака появился новый, неожиданный источник дохода. Он стал переводить Шекспира.
Пастернак с 1936 года, по свидетельству Тарасенкова, повторял: «Мы живем в шекспировские времена». Тогда он имел в виду всеевропейское противостояние фашизму, говорил о том, что СССР из объекта истории становится ее субъектом,— наблюдение очень важное, как почти все, что записал Тарасенков: значит, в пастернаковском понимании ни во времена коллективизации, ни во дни писательского съезда, ни даже в революционное пятилетие его страна субъектом истории не была — то есть, иными словами, не творила свою историю сама. Это мысль очень точная, пророческая,— поскольку революция и все, что воспоследовало за ней, не было актом собственно народной воли. Это было действие рока, фатума, исторического предопределения — то есть коллизия скорее античная, нежели шекспировская; в античной драме главную роль играет рок — у Шекспира на первый план выходит человек, и именно это постоянно подчеркивал Пастернак, говоря о «человечности Шекспира». Замечание о его человечности — без подробной расшифровки — встречается у него в разговоре о Шекспире на каждом шагу: и в собственных его писаниях, и в записанных разговорах. Это свидетельствует о том, что главной чертой трагического у Шекспира Пастернак считал наличие свободного выбора у каждого из его героев, мотив экзистенциальной ответственности — в конечном итоге христианский, наиболее явно выразившийся в «Гамлете». Обращение Пастернака к Шекспиру в контексте европейской истории тридцатых годов не менее важно, чем в контексте советского террора: он предчувствовал, что возрождение русского самосознания будет связано именно с большой войной. Во времена террора народ остается объектом истории и своего слова о ней не говорит — вот почему мысль о неизбежной большой войне пугала в эти дни, кажется, всех, кроме Пастернака. Он один думал о ней чуть ли не с надеждой — каждый наконец будет стоить того, чего стоит.
В 1937 году Мейерхольд повторял: «Читайте «Макбета»!» В терроре, особенно в сталинском — помпезном, пурпурном, обставленном громкими эффектами,— налицо была именно театральность. Эта театральность больше всего претила Пастернаку — он, как мы знаем, не любил в жизни театральных эффектов, а уж когда ими обставлялись такие серьезные вещи, как смерть,— это его взрывало. Герой трагедии для Пастернака лишь в той мере героичен, в какой он противостоит театру террора; театральны — в дурном, декоративном смысле — пародийные фрагменты «Мышеловки», тогда как подлинность всегда враждебна театрализации. И «весь Шекспир, быть может, только в том, что запросто болтает с тенью Гамлет» — как было сказано в послании к Брюсову; то есть ключевое слово здесь — «запросто». Для Пастернака главная коллизия Шекспира — в противостоянии личности и разыгрывающейся вокруг драмы; драма идет отдельно. Личность не желает играть по ее законам. Таков для него пафос его личной драмы 1937—1938 годов; с таким чувством взялся он за «Гамлета».
Перевод был заказан Мейерхольдом в самое страшное для него время — после закрытия Гостима. По воспоминаниям Александра Гладкова, Пастернак пришел к Мейерхольду 10 января 1938 года, на третий день после того, как театр был закрыт. День был тяжелый, пасмурный, Гладков обедал у Мейерхольдов и вспоминает, что Зинаида Райх (полная тезка жены Пастернака, что сближало их с Мейерхольдом дополнительно) была мрачна и ничего не ела, а Всеволод Эмильевич гладил хохолок своего зеленого попугая — участника «Дамы с камелиями» — и пытался шутить, разговаривая с ним. Шутки не получались — Мейерхольд бросался на каждый телефонный звонок, словно ждал чего-то. Чего — он и сам бы не сказал. Сталин сделал их всех «ожидальщиками», как говорил Мандельштам.
Пастернак заглянул вечером, ненадолго,— но, по словам Гладкова, «важно было, что он пришел». Мейерхольд обрадовался ему необыкновенно, достал «Шато-лароз», разлил в любимые зеленые фужеры. Заговорили об аресте кремлевского врача Левина, удивлялись — хотя, пишет Гладков, удивляться уже было нечему. Мейерхольд сказал, что у него нет никаких сбережений — может быть, придется машину продавать; Пастернак «почти радостно» загудел, что у него тоже ничего нет, что сбережений вообще иметь не надо, на жизнь всегда хватит… Мейерхольд поздравил его с рождением сына.
Над «Гамлетом» Пастернак работал больше, чем над любым собственным текстом, исключая роман. Сначала он перевел трагедию целиком, буквально, почти машинально (писать белым пятистопным ямбом было для него технически почти так же естественно, как говорить прозой). Результатего удручил: по его собственным подсчетам, на каждую тысячу строк приходилось пять, дословно совпадающих с вариантом Лозинского. Пастернак хотел уже писать Лозинскому покаянное письмо — «ты победил, галилеянин»,— но от противного изобрел принципиально новую концепцию перевода. Он решил написать хорошую русскую пьесу, с мощным стихом, с эпическим ритмом,— не гонясь за текстуальной точностью; так стал расти его «Гамлет», который во многих отношениях точнее самого точного подстрочника, но тем не менее это полноправное творение Пастернака.